Журнальный труд

И еще десятки и десятки рисунков, часто даже без обозначения  авторства (и только по манере  видно, что   это   Чарушин) - считающийся    неблагодарным повседневный журнальный труд.

Тигренок. Эстамп.

Конечно, на то были и самые прозаические причины. У Чарушина была уже семья, а в 1934 году родился сын Никита, и их стало трое, да еще бесконечные гостевания, и поездки, и охота, и многое другое, тре­бовавшее денег (он привык жить на широкую ногу и привычки своей менять не желал). Но дело не только в этом. Так много было накоплено впечатлений, так много просилось наружу, так интересен был ему мир природы, что едва ли не всякое задание увлекало. Он был человек непосредственный, человек первого побуждения и немедленного действия. Он быстро загорался и много и хорошо успевал сделать, пока не остынет (а остывал тоже быстро). Как в детстве он бросался с кулаками на обидчика, не успевая за­думаться и соразмерить силы, так и в искусстве ему хотелось действовать немедленно, сейчас же, не до­жидаясь, пока замысел созреет и отстоится. Образ еще зарождался, но уже требовал выхода, осущест­вления, испытания - и не в рабочем подсобном на­броске, но в произведении, в реальной жизни типог­рафского оттиска, приходящего к зрителям. Многое из этой массы рисунков так и осталось на журнальных страницах, и это в порядке вещей. Но многое получало дальнейшую жизнь. Собственно, такова была судьба едва ли не всех книжек Чарушина: все они были «опробованы» в журналах. И знаменитый «Щур» сначала был опубликован в «Чиже» с похожими, но не совсем такими рисунками, и «Птенцы», и «Первая охота», и «Цыплячий город», и «Лесной котенок». А «Мохнатые ребята» вообще появились сначала как вкладка в журнал - их листы надо было самому согнуть, сшить и обрезать. Иногда движение от первоначального варианта к за­вершенному образу оказывалось сложнее. Образ, возникший в журнальном рисунке, подчас не образ, а зачаток образа, оттачивался и укреплялся в книж­ном варианте иллюстрации, менялся при переиздании, а потом вообще отрывался от книги и начинал свою новую жизнь в эстампе. Художник словно шел к это­му образу постепенно, нащупывая его. Так, еще в «Мохнатых ребятах» 1933 года появился смешной лисенок, недовольно шипящий на елочку. Через че­тыре года он возродился в новом варианте в книжке самого Чарушина «Про сороку» (любопытно заме­тить, что в сюжете книжки он совсем посторонний - видно, очень уж сильно захотелось Чарушину его еще раз нарисовать), а еще два года спустя - в прекрас­ном эстампе «Лисенок». От тех же «Мохнатых ребят» пошли эстампы 1939 года «Олененок», «Рысенок» (любопытно, что мышки,  таящиеся  в  зелени вокруг рысенка, конечно же, идут от текста, от слов «идет он ночью на мышей охотиться», хотя на первоначаль­ной картинке из «Мохнатых ребят» этих мышек вов­се не было). В таких историях - весь Чарушин, его способ работать.

Именно в таком движении от первого, еще не устано­вившегося варианта ко все более и более развитым и самостоятельным - есть органичность, если угодно, стихийность процесса: образ будто растет сам собою, непредумышленно, будто сам и постепенно нащупы­вает свою собственную конечную форму, как дерево растет из маленького семечка, которое знает, что станет деревом. Чем не практическое воплощение той самой, с раннего детства овладевшей им и не да­вавшей покоя идеи произрастания, в которой виделся ему некий идеал и творчества, и существования во­обще - полноты, естественности, свободы.

Рассказы художника

Волчонок. Эстамп.

Рассказ «Первый тетерев» хотя и первое его произве­дение, но нисколько не хуже и не слабее написанных позднее. Однако опубликовать его Чарушин решился только через шесть лет. Уже увидел свет в мартов­ском номере за 1927 год вятского журнала «Охотник и рыболов» следующий рассказ «У Ивана Ивановича», и начат и закончен и тоже ждал очереди третий - «Облава», и были написаны и напечатаны в 1929 году в журнале «Еж» (№ 11 и 12) «Медвежата» и «Волчишко», а в 1930 в журнале  «Чиж» (№ 2 и 4) «Еж»  и «Щур», а «Первый тетерев» все лежал и лежал, пока наконец не появился в журнале «Еж» в конце 1930 года (№ 22/23). Скорее всего, он не просто лежал, а дорабатывался, «вылизывался» - ведь первая рабо­та чаще всего вызывает больше опасений. В том же 1930 году «Щур» вышел отдельным изда­нием- это и была первая книжка писателя Чарушина. Она столько же написана, сколько и нарисована: каждая фраза сопровождается маленьким рисунком, а некоторые рисунки даже врезаются прямо в сере­дину фразы. Они прелестны своим отточенным лако­низмом, порой превращающим их почти в символ. «Щур» - в сущности, половина рассказа о веселом и грустном происшествии в чарушинском доме, когда к коту Ваське и птице Щуру присоединились волчо­нок Харлаша (взятый в зоопарке) и щенок Проша (взятый на время у художницы Алисы Порет). Вторая половина этого рассказа - «Волчишко». Оба они, так сказать, репортаж по горячим следам событий. Но и не совсем репортаж, потому что многое изменено, перестроено, многое не совсем так, как было. За пределами рассказа остались трагикомические подробности, до которых руки не дошли: кот, вынуж­денный укрываться от новоявленных врагов на моль­берте (и даже ухитрявшийся там спать), совок и ме­телка, с которыми не расставался Чарушин, то и дело прибиравший за каждым, объеденный линолеум на полу, ободранные обои на стене и изувеченные книги на нижней, самой доступной, полке, ночные рыдания Проши, в конце концов оставшегося без Харлаши (и Прошу приходилось носить на руках или класть с собой в постель), и многое другое - все, что вы­глядит забавно и мило в чужом рассказе, но способ­но сильно затруднить жизнь людей, живущих в одной комнате и занятых делом.

За пределами рассказов осталась даже молодая же­на, которая стоически переносила все подробности событий, свалившихся на нее. Как раз незадолго до того Чарушин женился на Наталье Аркадьевне Зоно­вой, с которой его связывало давнее, еще вятское знакомство, полузабытое и возобновленное позднее, когда она со своей подругой Клеопатрой Думаревской приехала в Петроград учиться и пошла искать «своих», нашла Васнецова, а у него повстречала Ча­рушина, и их новое знакомство оказалось более проч­ным. По семейной легенде, он сказал после этой встречи: «Я все равно на ней женюсь», а если и не ска­зал, то, наверное, подумал, потому что был настойчив и ухаживал за ней и в Петрограде, и в Вятке, на ка­никулах, где гулял с нею в саду «Аполло», а иногда и шиковал - брал извозчика отвезти любимую от своего дома до ее - то есть два квартала. И женился, а это произошло в 1928 году, и молодежены обосно­вались у все той же тети Фроси, в узкой и длинной комнате, а так как с Чарушиным  там уже жил  его брат, то для молодой жены повесили гамак. Потом нашли на канале Грибоедова в доме № 46 не очень светлую, но довольно просторную комнату, в которой и развернулись волнующие события со Щуром, Про­шей, Харлашей и Васькой, а также со многими други­ми, не упомянутыми в обоих рассказах четвероноги­ми и пернатыми квартирантами, которые как могли украшали и обогащали жизнь маленькой семьи. Здесь же, в этой комнате, он и работал. И работал очень много. Что ж, он был нарасхват. Нам известно далеко не все из рассеянного по детским журналам, причем не только по «художественным», таким как «Чиж» и «Еж», но и по журналам-учебникам (были и такие) «Юные ударники» и «Октябрята». Он не отка­зывался ни от какой работы, все было интересно - только бы про зверей и птиц, про природу: и иллюст­рации к своим  рассказам  и  к чужим - к Пришвину, Бианки, и просто картинки с коротенькими, им самим сочиненными подписями, или без подписей. В юбилейный номер «Чижа», посвященный пятнадца­тилетию Красной Армии, дал серию рисунков «Друзья и помощники красноармейца»: тут и кавалерия, и кон­ная упряжка в артиллерии, и собака-санитар, и соба­ка-разведчик, и собака-пулеметчик (проще говоря, запряженная в пулемет), и голубь-почтарь. А к статье про разведение кроликов нарисовал все семь пород. И просто картинку к заметке «В саду»: всякие жуки, червяки, желуди. Или устройство птичьей кормушки. Иногда он мог порезвиться, и тогда в журнале «Чиж» появлялась анкета Феба, маленького пуменка, памят­ного тогдашним посетителям ленинградского зо­опарка:

1. Как зовут. Феб.

2. Возраст. 2 месяца, 4 дня.

3. Где живет. В Ленинграде,  в  кабинете директора Зоосада.

4. Какое  имеет образование. Никакого. Где поигра­ет - там и лужа. Поэтому пол в кабинете директора напоминает большую карту с озерами и морями…

Прекрасный рассказчик

Он был прекрасный рассказчик (наследственно от отца), им заслушивались, и Курдов не зря говаривал ему: «Женя, к тебе приставить стенографистку, и бу­дет книга за вечер». Как просто, не правда ли? Не по­тому ли в нем, уже ставшем известным писателем, продолжало жить отношение к литературному труду как к чему-то немного легковесному, почти как к ба­ловству, которое уж никак не сравнить с серьезным и требующим квалификации делом художника. Хотя сам он вовсе не был склонен бросать на бума­гу первые пришедшие в голову слова.

Волчата. Эстамп.

Первый свой рассказ он написал давно, еще студентом, в 1924 го­ду. Рассказ крохотный, но писался он чуть ли не год. Может быть, именно потому, что в нем ничего и не происходит: герой его, мальчик, засел с вечера в ша­лаше на болоте и, дождавшись утра, застрелил сво­его первого тетерева. Описывается в нем главным образом жизнь вокруг: лес пробуждается, просыпа­ются одна за другой птицы и подают голоса, туман сходит. И совсем уж простое: как вода в драном са­поге чавкает и холодит и как от ночного холода в во­ротник прятался. Сам Чарушин писал, что он искал способ передать рассвет в лесу. Может быть, речь шла даже о самых простых фразах, вроде такой: «…проснулся я - еще темно, но темнота уже не чер­ная, а какая-то серая, - значит, начинается утро» - в которых совершенно отчетливо слышна характер­ная интонация чарушинской прозы.

30-е годы: творческие искания

Медведица с медвежатами. Эстамп.Неправильно было бы думать, что путь Чарушина был очень уж гладок. На рубеже 20-х и 30-х годов, да уже после своих превосходных работ «Как Мишка боль­шим медведем стал», «Вольные птицы» и «Дикие зве­ри», после этого успешно сданного экзамена на зва­ние мастера - он продолжал еще что-то искать, и среди многих работ того времени рядом с бесспор­ными удачами есть и полуудачи и откровенные неуда­чи. Он часто и не всегда успешно экспериментировал в духе моды своего времени: использовал монтаж­ные приемы, выклеивал разные фактуры, пробовал даже тангир; мудрил с цветом и фактурой. Многое тут было от лукавого - не потому, что сами по себе все эти приемы были нехороши, порочны (как плодотворно пользовался некоторыми из них Влади­мир Лебедев, да и не только он!), а просто потому, что они были чужды его, чарушинскому, искусству. Он сам очень быстро почувствовал это, легко отка­зался от всех этих штучек и еще крепче утвердился на своем пути.

Все складывалось хорошо у Чарушина, и шутливые предсказания товарищей по Академии начинали сбы­ваться. Но ему словно мало было. Почти в то же са­мое время, в 1929, а потом в 1930 году в печати на­чали появляться публикации его рассказов, и Чару­шин, как вспоминали современники, стал приходить в детскую редакцию Ленгиза не только к Лебедеву, ведавшему художественной частью, но и к Самуилу Яковлевичу Маршаку, ведавшему частью литературной, и просиживал у него в тесной комнате, на знаменитом диванчике, на который  можно  было  сесть,   только отодвинув слегка стол.

И Лебедев уже начинал хмуриться, посматривая на эти все затягивающиеся литературные сидения. Рев­новал? Может быть, и ревновал, но главным было не то. Он убежден был, что художник обязан высказы­ваться исключительно «средствами своего искусства… Он не мог простить Чарушину, что тот еще и пишет рассказы. Значит, он недостаточно одарен в своей об­ласти, если его тянет в соседнюю». Понимая своего ученика как художника (может быть, так, как тот сам себя не понимал), Лебедев оказался нечуток к не­му как к человеку. В литературу Чарушина приве­ли не неудовлетворенность собой или недоверие к себе как к художнику, и не жажда славы, и не же­лание утвердиться и здесь. Не подвижник, не фана­тик, не честолюбец, жизнь свою он воспринимал цельно и не в силах был разделять на что-то главное (чему надо посвящать себя целиком) и не главное (без чего можно обойтись). Недаром в одной из своих поздних статей, объясняя ребятам, что такое родина, он писал: «А ведь родина - это и запах сосны и ели, и аромат полей, и поскрипывание снега под лыжами, и синее морозное небо, и воспоминание о варке ухи на берегу».

Конечно, «главное» было - его труд художника и пи­сателя. И это главное, конечно, отнимало значитель­ную часть его мыслей, чувств и сил. Но и все осталь­ное ему было нужно, ни от чего он не мог отказаться: и охота, и семейные хлопоты, и возня с птицами и зверями, и поездки за город, и проказы с друзьями за праздничным столом, и изобретение странных ма­шин - все, все это давало ему ощущение полнокровности жизни.

Творчество не было для него средством к чему-то - от возвышенного «учить», «воспитывать» до житей­ского «зарабатывать», «выдвигаться», хотя и заработ­кам, хорошим  заработкам  признанного   мастера он был рад и известностью наслаждался искренне. Твор­чество было для него потребностью, частью его су­щества и существования. И желание писать возникло у него от нормального желания поделиться с други­ми тем, что ему самому дорого и интересно - рас­сказать. Все или почти все, что он написал, - авто­биографично, все взято из его жизни. Он сам об этом не раз заявлял: «Все, что я видел, слышал, пережил - об этом я и пишу» или «Многое бы я еще рассказал, - как я раздобыл ружье и стал охотиться в одиннадцать лет, как шатался по лесам и по болотам, что слышал об охотниках, как убегал от медведя, как убил первого волка, как лисицу пере­хитрил, как учился ставить капкан и сам в него попал, как заблудился в лесу и как в конце концов сделался настоящим хорошим охотником». Эти слова - словно программа работы, и их хочется разметить каранда­шом: это успел, а это, увы, нет, и за него никто нам уже не расскажет. Но перечислено здесь лишь не­многое из того, что он мог рассказать и о чем слы­шали его частые слушатели.

Техника анималиста Чарушина

Медвежата на крыше.В том, как быстро Чарушин овладел этой техникой, нет ничего неожиданного. Он учился на живописном факультете, как, впрочем, и все его товарищи, при­несшие славу детской книге, но так называемое раз­деление специальностей, сильно закрепившееся сей­час, тогда не играло существенной роли. Живописцы мыслили шире, овладевали современной художест­венной культурой глубже, и в этом было их преиму­щество перед питомцами графического факультета, которые, что греха таить, росли в атмосфере искус­ственной камерности «графических» техник и, за не­многими исключениями, так и не смогли внести в кни­гу, в иллюстрацию нечто новое и ценное. Для «живописцев» живопись заключалась не в самой технике и материалах (холст, масляные краски и проч.), но в отношении к миру. Недаром же чуть ли не все мастера, так решительно обновившие детскую книгу 20-х годов, были живописцы, и не только по об­разованию, но и по творческой практике, а среди них и выдающиеся-такие как В. Ермолаева, Н. Тырса, Н. Лапшин. Недаром сам В. Лебедев подыскивал себе молодежь исключительно среди выпускников живо­писного факультета - А. Пахомова, Ю. Васнецова, В. Курдова, А. Самохвалова и многих других, в то время как к выпускникам графического факультета относился недоверчиво и выделил из них и оценил одного лишь Э. Будогоского, который и в самом деле среди своих товарищей был «гадкий утенок». Сам Чарушин, еще учась в Академии, живо интересо­вался всеми графическими техниками и, перепробо­вав их, остановился, конечно же, на литографии, как на самой свободной и гибкой, позволяющей работать наиболее естественно и по-разному, не подвергая себя, или подвергая лишь минимально, строгому дис­циплинирующему началу и тонкостям мудреной технологии.

Изображение животного  выдвигает перед художни­ком совершенно особые трудности. Зверь или птица - не человек, их видимые формы, в сущности, иллю­зорны, обманчивы: в большинстве случаев это бес­плотная масса пуха, перьев, шерсти, в которой теря­ется тело. Лошадь, собака-боксер или пингвин - «счастливые» исключения. Если эту бесплотную мас­су так и изображать, то за ней пропадает истинное тело, материальность. Если эту массу воспринимать и изображать как материальную, то может возникнуть фальшь, и, скажем, хвост лисы окажется мощным и тяжеловесным, мускулистым,

Чарушин выработал свой подход - чисто живописный и, быть может, самый убедительный, во всяком слу­чае, до сих пор остающийся самым убедительным. Он рисует не контурно, а можно сказать, антиконтурно, необычайно искусно передавая фактуру шерсти или перьев. «Мне надо почувствовать поверхность шкурки зверька, чтобы сделать хорошо» - или: «Когда ребенок хочет пощупать моего зверенка - я рад» - не раз говаривал он, и нет сомнения, его повышенное чувственное восприятие удовлетворялось и наслаж­далось упоением, с которым он как бы переводил фактуру шерсти на поверхность бумаги или литограф­ского камня. Но он на этом не останавливался и не утрачивал предметности. Он искусно создавал ощущение массы тела. Эта масса где-то тяжелеет, сгущается (скажем, в лапах или в морде, где тело как бы выходит наружу), а где-то разрежается; эта масса сосредоточена внутри и постепенно теряет свою плот­ность к поверхности. Мы не видим, да и не можем видеть, самого тела животного, но мы чувствуем его под скрывающим его покровом.

Конечно, техника литографии была очень мила ему именно тем, что позволяла работать как хочется, нестесненно. Он словно с азартом кидался на камень, и литографские оттиски хранят на себе явственные следы этой.атаки: мешанина штрихов, как бы беспоря­дочно пересекающихся друг с другом, дробное зерно карандаша,  рассыпающегося  на  поверхности камня, удары кистью в самых плотных местах и вихрь цара­пин, которыми он испещрял все изображение, ослаб­ляя его там, где нужно, и еще сильнее обогащая его и без того сложную фактуру - следы настойчивого и взволнованного движения, подталкиваемого чувст­вом. А его штриховые оригиналы - с бесчисленными поправками, подчистками, подклейками, где-то зама­занные белилами, где-то составленные из кусков, на­ползающих один на другой, - эта мешанина, которая удивительным образом превращалась в красивый и цельный оттиск клише.